Глава 17
Зима в Фигерасе течет неторопливо. Все мы заняты одним — предстоящей выставкой в галерее Далмау, второй персональной выставкой Сальвадора. Открытие намечено на 31 декабря 1926 года, а продлится выставка, как обычно, две недели — до 14 января 1927 года. На ней будут показаны следующие работы (я назову лишь некоторые, наиболее значительные):
«Ана Мария» (живопись по меди),
этюд к портрету Аны Марии,
этюд к портрету сестры,
«Девушка в локонах»,
«Девушка за шитьем»,
«Хлебная корзинка»,
«Скалы Эль Льянера»,
«Прибрежные скалы»,
«Венера и Купидон».
Эти картины, как мне кажется, наиболее ярко представляют Сальвадора — художника тех лет. В них запечатлена его душа — чистая, верная искусству и влюбленная в классику, душа, еще не замаранная сюрреализмом.
Выставка была благожелательно встречена критикой, причем не только испанской — о ней писали и за границей. Довольно много работ купили. Представитель галереи Карнеги специально приехал в Фигерас затем, чтобы познакомиться с творчеством Сальвадора, и увез с собой на выставку в Питсбург две картины. Там их ждал шумный успех. Одну — «Хлебнуто корзинку» — купил тамошний Музей современного искусства. А мой портрет вернулся домой, потому что отец не захотел с ним расстаться и не позволил продать. Посетили выставку и парижские маршаны1. Известность Сальвадора росла, и у нас дома, в Фигерасе, все чаще стали появляться весьма интересные, неожиданные гости, иногда даже знаменитости2. О брате много писали, причем в дискуссии принимали участие весьма именитые критики и искусствоведы.
Дон Раймундо де Абадаль заказал Сальвадору портрет своей дочери. Это одна из лучших работ, написанных в ту пору. В апреле 1926 года в журнале «Ревиста де Оксиденте» появилась долгожданная «Ода Сальвадору Дали» Федерико Гарсиа Лорки. Художественные журналы из номера в номер публиковали репродукции картин Сальвадора.
Тому, кто станет серьезно изучать раннее творчество Сальвадора Дали, надо будет внимательно просмотреть все барселонские журналы и еженедельники за 1925, 1926, 1927 и 1928 годы. Тогда станет ясно, что на родине Сальвадора Дали как художника высоко ценили задолго до того, как он появился в Париже. Его творчество хорошо знали в Каталонии, где о нем много писали и спорили. Кроме того, огромное количество репродукций, которые найдет в этих журналах беспристрастный исследователь, засвидетельствует изначальную феноменальную работоспособность Сальвадора, а также его раннюю художническую зрелость.
В 1928 году брат отобрал две картины для Осеннего Салона — коллективной выставки в галерее Марагаля — и отослал их. В одной были элементы коллажа с использованием слоев и кусков пробки, на другой он изобразил какое-то странное существо. Эта картина, безукоризненно выполненная, просто завораживала. Оба полотна мы упаковали самым тщательным образом, особенно первую, ведь куски пробки могли отвалиться или повредиться. Других опасений у нас не возникало. Однако случилось непредвиденное: обе картины повергли наших добрых друзей Далмау и Марагаля в страшное замешательство и стали предметом долгих переговоров.
Получив работы, Марагаль совершенно растерялся. Существо, изображенное Сальвадором с таким мастерством и реализмом, ни на что доселе виденное не походило — «вовсе ни на что!» — и Марагаль испугался скандала.
А потому забросал брата письмами, в которых и так и сяк в неизменно изысканных и деликатных выражениях просил его позволения все-таки эту картину снять. Однако Сальвадор с упорством, достойным лучшего применения, стоял на своем.
— Если там «ничего нельзя разобрать», — твердил он, — то почему не выставить эту несуразицу? А если моя картина, в которой «ничего не разберешь», способна произвести скандал — то есть фурор! — разве это не значит, что я — гений? А гения сам Бог велел выставлять!
Марагаль же, раздираемый сомнениями, все слал и слал письма: «Нельзя ли постараться отыскать приемлемое для всех решение и с достоинством выйти из создавшегося трудного положения?» Но Сальвадор был неумолим. Он во что бы то ни стало хотел выставить эту работу и потому сам взялся за перо и отправил депешу Жозепу Далмау: «Нельзя ли выставить пресловутое существо у вас в галерее?» Так Далмау оказался втянутым в это дело, но в том-то и беда, что он тоже не решался показать эту картину зрителю, а чем мотивировать отказ, толком не знал. Его послания, столь же пространные, с экивоками, сетованиями и реверансами, были под стать письмам Марагаля.
Отец сожалел о происходящем и пытался склонить сына к компромиссу, но Сальвадор и слушать ничего не желал.
Далмау боялся скандала, но в то же время хотел пойти навстречу художнику и потому предложил «немного смягчить» картину с коллажем (она называлась «Женский торс») — залепить самый скандальный ее фрагмент еще одним куском пробки. Излишне говорить, что Сальвадор с негодованием отверг «сие оригинальное решение».
К счастью, в ту пору брат еще не водил -дружбу с сюрреалистами: те же, с кем у него возникло недоразумение, люди совершенно иного склада, сумели в конце концов разрешить проблему вполне мирно3. А по прошествии некоторого времени всем нам этот конфликт стал казаться даже забавным: опасения галерейщиков оказались совершенно напрасными, письма же, которыми неустанно обменивались «высокие договаривающиеся стороны», были попросту уморительны и вместе с тем трогательны — и сомнения, и предложения преподносились в самой мягкой форме, с неподдельной сердечностью и душевным расположением, которые так много говорят об авторах.
Пока шли эти переговоры, Сальвадор писал картину «Кровь слаще меда», на которой изображен дохлый осел. Брат говорил, что дохлый осел похож на букет роз. Но в скором времени, в 1929 году, под влиянием своих новых друзей — сюрреалистов — он поменял местами слагаемые сравнения и стал находить в букете роз сходство с дохлым ослом4. Перемена мест убила сравнение. Прежде он преображал падаль в цветы, теперь же цветы обернулись падалью. И метафора, переменив смысл, погибла. В первой фразе речь идет о чуде, творимом искусством. Вторая передает ощущение душевно неразвитого, грубого существа. Растерзать цветы и втоптать их в грязь — да, это доступно всякому и каждому, но сотворить розу, явить чудо из праха подвластно лишь искусству. И этим искусством в полной мере владел Сальвадор Дали.
Тогда, до сюрреализма, в дискуссиях, полемике и спорах, возникавших вокруг творчества или высказываний моего брата, никогда не чувствовалось привкуса желчи, который появился позднее. Для тех времен характерен мягкий юмор и еще — естественное желание объяснить свою позицию. Так, например, на одном из вечеров в галерее Марагаля Сальвадора спросили:
— Почему вы рисуете такие странные вещи?
И брат ответил:
— Я подражаю Природе. Она творит такие странности, что никто с нею соперничать не может. Просто мы в силу привычки воспринимаем все природные причуды как норму, но стоит вглядеться, и вы поразитесь необычайности, странности природных созданий.
Эти слова доказывают, что Сальвадора менее всего интересовала экстравагантность как таковая. За нее иногда принимали искренность и непосредственность тонко чувствующей натуры, природный юмор деликатного и умного человека, привыкшего детально анализировать свои ощущения. Брат переменился после встречи с сюрреалистами и, увы, к худшему. Исчезла искренность, появился какой-то агрессивный напор, фанатизм.
Это пагубное знакомство Сальвадор свел в Париже, куда поехал вместе с Луисом Бунюэлем снимать «Андалузского пса»5. Там он и попал в кружок сюрреалистов, а летом 1929 года они всей компанией явились в Кадакес.
И все: одно лето — и Сальвадора словно подменили. Он отдалился от своих давних друзей, от нас и от себя самого. Река его жизни вдруг резко сменила русло, сбилась с пути, который был так ясен и так много обещал. Вина за это лежит на тех людях, что явились к нам в Кадакес и, имея глаза, не сумели разглядеть классическую красоту нашего побережья.
Мне даже казалось, что все — туделанские скалы, солнечные пятнышки на тихом море, серебряные листы олив — в страхе замирает под их ледяным взором. Странные, злые на весь мир люди! Как можно не ощутить обаяния нашего края, нежной силы нашего моря, чеканной красоты скал? Но этих гостей и здесь целиком поглощало одно — жажда разрушения. Они рушили все, что было им чуждо и уже потому ненавистно. Скажи мне кто-нибудь, что брат пойдет за ними, увлечется их идеями, я бы никогда не поверила, но — случилось то, что случилось. Он кинулся к ним очертя голову, забыв обо всем на свете. Вообще все, что Сальвадор делал, он делал именно так — самозабвенно отдаваясь порыву. Возможно, брат надеялся, что этот новый путь разрешит все его сомнения и утолит душевную неуспокоенность. Но нет, напротив, с той поры он лишился душевной и духовной гармонии, столь очевидной в его ранних работах. Картины его переменились. Они стали походить на кошмарные видения. В них появились персонажи, казалось, вышедшие из бредовых галлюцинаций: истерзанные, претерпевшие чудовищные пытки, они словно силились объяснить непостижимую ужасающую истину, но лишь бередили душу. Это как во сне: пока видишь сон, живешь им и все понимаешь, а проснешься — и остается лишь смутное тягостное ощущение кошмара. Это, мне кажется, запечатлено в картине Сальвадора «Мрачные игры», наиболее характерной для его новой манеры. С этой работы — поворотного пункта — начинается другой Дали.
Сальвадора всегда отличала способность безоглядно увлекаться чем-либо или кем-либо. Так, он буквально был зачарован своими новыми друзьями, которых считал умнейшими людьми. Другой человек, не столь пылкий, сумел бы по здравом размышлении заметить в их остром уме изъян — жажду рушить, рушить и только.
Гости уехали. Кадакес и после их варварского набега остался собой — благословенным краем, исполненным красоты и покоя. Все так же рокотало здесь море и пламенел закат, все так же шелестели оливы и расстилалась лунная дорожка. Изменилось одно — с нами не было Сальвадора. Они его увезли.
И в наших сердцах поселилась неотступная тревога. Мы видели, как Сальвадор отдаляется от нас, видели, какую власть забирают над ним эти люди, и понимали: это не кончится добром. Отец помрачнел, осунулся. Глаза его, прежде ясные и улыбчивые, теперь потускнели. Он часто сидел, горестно уставившись в одну точку, и я замечала, как мрачнеют его глаза — так небо заволакивают тучи. Казалось, его терзает неотступная тягостная мысль. Иногда он ерошил свои седые волосы (все в доме знали, что это знак глубочайшего волнения), а лицо его, обычно спокойное, открытое и доброжелательное, искажалось страданием. Отец чувствовал, что над нашим домом сгущаются тучи, — и ничего не мог поделать.
Сальвадор вернулся из Парижа раздраженным, озлобленным. Сказал, что хочет поехать в Кадакес с Бунюэлем, и отец с радостью согласился. Он надеялся, что Кадакес и разлука с парижской компанией сделают свое дело и Сальвадор вновь обретет себя и свои духовные ценности. Брат писал нам письма — восторженные, сердечные — и мы уже начали надеяться на счастливую перемену: вот к Рождеству он вернется домой, и мы узнаем в нем прежнего Сальвадора. Но нет. И в страшном сне не могло нам привидеться то, что случилось.
О поступке Сальвадора мы узнали из статьи6 Эухенио Д'Орса. Ее опубликовала сначала мадридская «Ла Гасета Литерариа», а чуть позже, в самом конце 1929 года, барселонская «Ла Вангуардиа». Так мы узнали, что время, проведенное Сальвадором в Париже с теми людьми, наложило на него свою печать и он публично растоптал самое дорогое — осквернил память о матери7.
Отец объявил, что отныне двери нашего дома для Сальвадора закрыты — пусть идет на все четыре стороны, раз ему ненавистно все, что свято для нас.
И в доме повисла тягостная безысходная тишина. Мы были раздавлены горем: такое чувство, будто Сальвадор умер. Пли убил всех нас собственными руками. Понять, как это случилось, мы не могли. Неужели же ради того, чтобы привлечь внимание публики, он готов на святотатство? Или виной всему влияние, которому он не в силах противиться?
Брат разрушил нашу семью, и поправить ничего нельзя. Никогда. Но наша беда обернулась бедой и для самого Сальвадора: в душе его что-то надломилось.
Сюрреалистическая лихорадка трепала его с особой силой с 1928 по 1935 год8, а потом все слабела и слабела. И постепенно, подспудно (пусть даже сам Сальвадор этого не осознавал) в его творчестве возрождалась память о детстве и юности. Давние образы все чаще и чаще вплетались в художественную ткань его полотен. Не оживи в нем эта память, мой рассказ о нашем детстве и юности был бы мало кому интересен. Но память о былом не умерла в моем брате, и потому я сочла своим долгом рассказать об обыкновенной, а не о тайной жизни Сальвадора Дали, ведь, как ни странно, именно его обыкновенная, а не выдуманная жизнь до сих пор остается тайной за семью печатями.
Примечания
1. Маршан — торговец произведениями искусства во Франции.
2. ... иногда даже знаменитости. — Ана Мария имеет в виду парижского маршана Пьера Льоба и каталонского художника Жоана Миро, который покровительствовал Дали. Они посетили Фигерас в начале октября 1927 года. На Льоба, пользовавшегося большим авторитетом в парижских художественных кругах, творчество Дали произвело наихудшее впечатление (о чем он деликатно умолчал во время визита). В своей книге (см. его «Voyages a travers la peinture», Paris, 1946, p. 139) он характеризует картины Дали как «образец падения современной живописи после кубизма». Тем не менее после возвращения в Париж Льоб прислал Дали достаточно доброжелательное (хоть и без всяких обещаний) письмо.
3. ...разрешить проблему вполне мирно. — Ана Мария не точна или, возможно, не осведомлена о подробностях. Эту картину, названную не «Женский торс», а «Несбывшиеся желания» и сочтенную Марагалем непристойной, Далмау был готов выставить, но в переписку вмешался отец — дон Сальвадор, который не хотел допустить даже небольшого скандала. Отсюда и «оригинальное решение», предложенное Далмау и возмутившее автора.
4. ...сходство с дохлым ослом. — Ана Мария ошибается. Перемена в Сальвадоре назревала давно. Так, еще в январе 1928 года он писал другу: «Я люблю деревья в цвету за их поразительное сходство с дохлыми ослами». (Стр. 217 настоящего издания. См. также стр. 213, третий комментарий на стр. 209 и с. 214 и 215.)
5. «Андалузский пес» — название неопубликованной книги стихов Л. Бунюэля, впоследствии перешедшее к фильму, поставленному им в соавторстве с Дали в апреле 1929 года. Премьера состоялась 6 июня 1929 года в Париже и 8 ноября в Мадриде. Андалузскими щепками (такой перевод точнее того, под которым у нас известен фильм) в Резиденции иронично-презрительно называли южан. Прозвище означало: слюнтяй, маменькин сынок, недотепа, растяпа. Фильм Дали и Бунюэля стал не только кинематографическим манифестом сюрреализма, но и эпилогом истории дружбы Лорки и Дали — в герое фильма Лорка узнал себя.
6. ...из статьи... — Статью «Мрачная игра, двойная игра» Э. Д'Орс опубликовал 15 декабря 1929 года в мадридской «Ла Гасета Литерариа», которая по подписке приходила Дали в Фигерас. Что же до перепечатки, то Ана Мария ошибается: в «Ла Вангуардиа» за 1929 год ее не было.
7. ... осквернил память о матери. — В 1929 году на своей персональной выставке в Париже Дали, примкнувший к сюрреалистам, представил рисунок религиозного содержания, через который шла надпись: «Приятно иногда плюнуть на портрет матери!» Сам Дали впоследствии не раз комментировал надпись на своем рисунке, анализируя ее по Фрейду и всякий раз сетуя на непонимание, проявленное родными и друзьями. В частности, он не преминул оскорбить и старинного друга семьи Э. Д’Орса, назвав его после опубликования упомянутой статьи «образцовым дерьмом, не способным уразуметь прописные истины психоанализа». Тот же рисунок Дали демонстрировал на одном из своих публичных выступлений в Барселоне, что послужило причиной разрыва Дали с семьей. Отец, глубоко оскорбленный этим кощунством и связью сына с замужней женщиной — Галой, выгнал Сальвадора из дому, о чем письмом, текст которого приведен ниже, уведомил Лорку:
Фигерас, 16мая1931г.
Мой дорогой друг!
С большой радостью узнал об успехе «Чудесной Башмачницы». По всей вероятности, у Вас есть большинство рецензий, но все же шлю вырезку из лучшей барселонской газеты. Поздравляю от всей души.
Не знаю, осведомлены ли Вы о том, что я был вынужден изгнать своего сына из дома. Событие тяжелое для всех нас, но поступить иначе, не утратив достоинства, я не мог и принял это мучительное решение. На выставке в Париже сын дошел до немыслимой дикости — написал на одной из работ чудовищные слова: «Мне бывает приятно иногда плюнуть на портрет матери!» Я предположил, что он был пьян и не в себе, когда сделал это, и потребовал объяснений. Он же не только ничего не стал объяснять, но и снова оскорбил всех нас. Больше мне сказать нечего.
Он — несчастнейшее существо и не ведает, что творит. Притом — образцовый, бесстыжий негодяй. Полагает себя умнее всех, а сам даже грамоты не знает. Впрочем, Вам это известно лучше, чем кому бы то ни было.
Он настолько утратил стыд и совесть, что живет теперь на содержании чужой жены — при попустительстве мужа, она же держит при себе обоих!
Только представьте, как унизительно для нас это непотребство.
Еще раз — примите мои поздравления! Обнимаю!
Остаюсь Вашим другом —
Сальвадор Дали.
Письмо было написано через год после семейной трагедии — дон Сальвадор узнал о возвращении Федерико из Америки только из газет, извещавших о премьере «Чудесной Башмачницы» (она состоялась в Мадриде в конце 1930 года), и поторопился оповестить друга семьи о произошедшем. Из текста ясно, что дон Сальвадор в высшей степени тяжело переживал случившееся и понимал непоправимость разрыва. Через несколько лет состоялось формальное примирение отца с сыном, но дружба Дали с сестрой не восстановилась.
8. ...по 1935 год. — Отлучение Дали от сюрреализма произошло на парижской квартире А. Бретона 5 февраля 1934 года и было не раз описано самим Дали. Поводом к отлучению стал один из знаменитых сюрреалистических объектов Дали — смокинг, увешанный ликерными рюмками с молоком. Увидев его, Арагон воскликнул: «Какая мерзость — изводить молоко, когда дети пролетариата голодают!» На что Дали ответил: «Среди моих знакомых нет человека по фамилии Пролетариат!»
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |