Неужели изощренный садизм?
Как пишет Жан-Луи Гайеман, в молодости Сальвадор Дали "распределил свое время между сельскими прогулками, шатанием по городу и серьезным флиртом с одной из своих соучениц, Карме Роже. Дали-отец не предпринимает ничего, чтобы поощрить его увлеченность живописью. Но зато на большом пианино, стоящем в гостиной, выставил медицинский справочник с цветными иллюстрациями, посвященными венерическим заболеваниям".
Уточним: отец предоставил сыну полную возможность заниматься живописью, оплачивая его немалые затраты. А медицинский справочник произвел на Сальвадора сильное впечатление. Его поразил вид красочных язв — последствий любовных утех, сексуальных удовольствий. С этих пор он стал остерегаться вступать в половую связь с женщинами. На его картинах появились тела, томимые любовным пылом и покрытые язвами.
Вспомним эпизод в саду Пичотов, при сборе липового цвета, где он, превозмогая робость, а потому грубо предложил девочке, в которую влюбился, стать его "Дуллитой" (что-то подобное Дульсинее Тобосской для Дон Кихота?). Она испугалась, бросилась жаловаться матери. Он, сгорая от стыда, бродил по саду и наткнулся на мертвого ежа, поедаемого червями, источающего жуткое зловоние.
Как вспоминал Сальвадор Дали, "после достопамятного события в имении Пичотов я избегал девушек. От них исходила опасность, грозившая моей ранимой душе, созданной, чтобы терзаться страстью. И я выработал свой иезуитски изысканный обманный способ защиты: всячески поддерживая состояние вечной влюбленности, я избегал какого бы то ни было общения с предметом чувств.
Обычно моей избранницей становилась девушка, случайно встреченная в Барселоне или еще где-нибудь, и увидеть ее снова не представлялось ни малейшей возможности. Постепенно воспоминание о ней блекло, облик избранницы уносился в туманную даль и под конец развеивался, уступая место следующему. Я понимал, что, по сути дела, все время был влюблен в одну, просто тот единственный, неповторимый, пленительный женский образ множился, скрываясь всякий раз за новой маской той, какую выбирала моя беззаконная всемогущая королевская воля.
Это походило на игру, которую я выдумал еще в школе сеньора Трайта: в пятнах, которые от сырости выступали на стенах, я отыскивал всякий раз новый рисунок, новый образ. Как и в облаках, которые тем грозовым летом проплывали над имением Пичотов. Еще в юности этот магический дар повелевать метаморфозами и уводить мир за грань реальности, за грань видимого научил меня самообладанию — я обрел способность во всем, всегда и всюду различать иное или, говоря иными словами, в разном угадывать одно".
Он умолчал о более сложных своих переживаниях. У него возникло невольное желание отомстить женщинам за те мучения, которые они причиняют. Совмещенность страстного желания сближения и столь же сильного страха, вызывающего отторжение, провоцирует, как писал И.П. Павлов, "сшибку" и невроз у высших животных. В этом отношении человек — не исключение.
У Сальвадора Дали сравнительно быстро появился объект для удовлетворения этого садистского желания. Вот что он рассказал (эпизод относится ко времени обучения в художественной школе):
"Один из молодых преподавателей философии объявил факультатив по Платону, на который я немедленно записался. Занятия проходили по вечерам, с семи до восьми, и начались поздней весной, когда все зацвело. Мы обычно выносили стулья во дворик и рассаживались у колодца, увитого плющом. На небе сияла луна. В группе были несколько незнакомых девушек, красивых, как мне показалось. Вдруг взор мой остановился на одной из них, и я понял, что она тоже глядит на меня, не отрываясь. Мы разом встали и, словно сговорившись, направились к выходу. Вышли — и, взявшись за руки и онемев от волнения, пустились бежать. Институт располагался на окраине города — совсем близко, сразу за домами начинались поля, и мы, влекомые одним порывом, устремились туда, где не было никого. Тропинка вилась среди высоких хлебов. Мы одни!..
Девушка вдруг остановилась и, поглядев на меня, словно дразня, рассмеялась и побежала дальше. Я по-прежнему молчал — мне казалось, что я никогда не раскрою рта. Волнение, дошедшее до крайней степени, я принял за изнеможение. Она вся трепетала и оттого становилась еще желаннее. Наконец я величайшим усилием воли заставил себя не сказать — нет, выдохнуть: "Туда!" — и махнул рукой в сторону от тропинки. Она пробежала еще немного и там, где колосья были примяты, легла на землю. Я удивился — она показалась мне очень высокой, совсем не такой, какой была, пока бежала. Я увидел, что у нее светлые волосы и очень красивые груди — как рыбки, они бились у меня в руках. Мы долго целовались. Она приоткрыла рот, и мои губы больно уперлись в ровный ряд ее зубов".
Казалось бы, у него появилась реальная возможность удовлетворить свою страсть реальным, а не мнимым соитием с девушкой. Однако, судя по его воспоминанию, даже в этот желанный и благоприятный момент он не терял самообладания: его рассудок действовал не менее сильно и властно, чем сексуальная страсть.
Эпизод с первым опытом сексуальной близости у Сальвадора Дали показывает, что сильные эмоции не подавили его рассудка. Физиологически этому могло способствовать — простите за медицинский жаргон — преждевременное извержение семени. Сам он обращает внимание на состояние своей партнерши:
"Девушка была сильно простужена и все время вытирала нос мокрым платком. У меня же не было не только сухого, но и вовсе никакого платка. Она то и дело шмыгала носом, но все без толку. Отчаявшись, бедняга отвернулась и высморкалась в подол. Я немедленно поцеловал ее — чтобы не подумала, что мне противны ее сопли, да они и правда не вызывали во мне никакого отвращения — текучие, жидкие, прозрачные, они походили на слезы. И вообще казалось, что она плачет — так неровно она дышала. Но вдруг я сказал ей с самым суровым видом: "Я тебя не люблю! Я никогда никого не полюблю! Я буду один!"
Ко мне вернулось спокойствие, я снова мог продумывать свои действия и заранее просчитывать каждый ход и предвидеть следствия — душа моя была холодна, как лед.
Как мне удалось столь быстро овладеть собой? Девушка же, напротив, разволновалась, и волнение только усугубило насморк. Дружески ласково я обнял ее — движения мои были уверенными и властными. И вдруг мне стало щекотно от ее подбородка, на котором высыхали сопельки. Но я не стал чесать щеку, а склонил голову к ней на плечо и чуть погодя ласково уткнулся носом ей в подмышку и вдохнул чудный аромат — там пахло гелиотропом, и ягненком, и, кажется, еще жареными кофейными зернами, чуть-чуть. Я поднял голову. Она не могла скрыть разочарования и досады. В голосе ее я уловил легкое презрение:
— Так ты не придешь сюда завтра?
— Приду! — ответил я, встав и церемонно поклонившись. — Завтра вечером, и послезавтра, и целых пять лет я буду приходить сюда, но ни днем больше!
Я принял свой план — пятилетний!"
"Эта девушка была моей невестой пять лет, — писал он, — но летом я всегда уезжал в Кадакес, и свидания наши прекращались. Все эти годы она хранила мне какую-то мистическую верность. Встречались мы по вечерам, а если мне хотелось побыть одному, я оповещал ее через соседского парнишку. О времени мы не уславливались и встречались словно случайно. К каким только уловкам она не прибегала, чтобы ускользнуть из дому. Иногда ей приходилось брать с собой подругу, а та приводила кавалера, что меня раздражало, и чаще всего мы гуляли одни.
Выполняя эту идиллическую пятилетку, я проявил всю свою извращенно-чувствительную натуру. И добился того, что бедная девушка впала в полную зависимость от меня. Я же строго дозировал наши свидания и решал, о чем мы будем говорить, а о чем не будем, врал бог знает что и о чем и наблюдал, как растет ее покорность. Я порабощал ее — методично, беспощадно, не оставляя никакой надежды на спасение. И настал день, когда я счел, что дело сделано, и потребовал жертв: "Разве ты не говорила, что я тебе дороже жизни? Так или не так? Сколько нам еще остается — четыре года?"
Однако страсть, разбуженную мной в этой юной женщине, не следует приписывать моему донжуанскому дару — должен сказать, что между нами, если говорить об эротике, за все пять лет так ничего и не произошло, кроме того, что случилось в первую встречу: мы целовались, глядели друг другу в глаза, я прикасался к ее груди — и более ничего. Думаю, что ощущение своей приниженности, испытанное ею в тот день из-за насморка, и было главной причиной неудовлетворенности, которая неотступно ее терзала, и страстного желания во что бы то ни стало возвыситься в моих глазах. Но я вел себя точно так же, как в первый день, если не сдержаннее (я мастерски изображаю холодность — это мое испытанное оружие). Я посыпал солью ее раны, любовь ее разгоралась (тогда как удовлетворенная любовь гаснет) и приближалась к опасной черте, за которой маячил нервный срыв, если не попытка самоубийства".
Он вновь упоминает насморк, из-за которого девушка сочла себя униженной. Трудно в это поверить. Значительно более вероятны ее терзания из-за того, что он пренебрег ею, когда она со всей откровенностью желала ему отдаться. Он нанес страшный удар по ее самолюбию.
Причина может быть физиологической (о ней мы упоминали), а также психологической. Была ли это боязнь венерического заболевания? Не обязательно. Есть и другие опасения. Например, ответственность за последствия половой близости. К тому же у него мог быть страх оказаться "несостоятельным" в самый ответственный момент и поэтому стать объектом насмешки, презрения. Для него это стало бы непереносимым страданием.
Он предпочел в воспоминаниях представить себя хладнокровным эгоистом, увлеченным сугубо эстетическими экспериментами. Есть и более убедительное объяснение: он жаждал любви во всей ее полноте, а не просто удовлетворения похоти.
"Мы оба знали, что я ее не люблю; я знал, что она знает, что я ее не люблю, и она знала, что я знаю, что она знает, что я ее не люблю. Я действительно не любил — и тем хранил свое одиночество. С полной невозмутимостью я ставил эмоциональный опыт на прелестном живом существе, и моя холодность сообщала эксперименту чистоту и, следовательно, исключительную эстетическую ценность.
Я знал, что любовь, какую мне суждено испытать, будет совсем иной, что она захватит и истребит все мое существо, перемелет в пыль все чувства, и вздумай я тогда экспериментировать с приручением и унижением, меня ждет неминуемый крах. А пока я был уверен, что моя подруга будет и впредь служить мне. Я и тогда знал, что истинная любовь — это рана, а не стрела, и уже примеривал к себе муку святого Себастьяна, зерна которой, зароненные в мое тело, рвались прорасти".
Сальвадор Дали не был циничным искателем половых удовольствий в примитивном сексе. В любви он стремился к высшему. Об этом следует помнить, осмысливая его картины, посвященные любви и сексу. Их порой чрезмерная сложность определяется в немалой степени клубком противоречивых чувств и мыслей, которые у него были связаны с этими проблемами.
К тому времени он с удовольствием заметил, что становится местной знаменитостью не только благодаря внешним признакам. Были отмечены его успехи в живописи, цепкий ум. По его словам, "первые проблески славы воспламенили воображение моей невесты, чем я не преминул воспользоваться, дабы укрепить свою деспотическую власть над всем ее существом. Я возжаждал истребить в ней все привязанности, кроме одной — ко мне, единственнейшему и наидостойнейшему, воспетому журналистами, увенчанному славой. В жизни ее не должно было остаться места ни для подруг, ни для знакомых. Я предписал ей затворничество и вечное ожидание свиданий, которые назначал все реже и реже".
Так ли все было? Сальвадор Дали писал это под сильным влиянием психоанализа и относился к себе прошлому примерно так, как психиатр к своему пациенту. При этом он мог преувеличивать и увлекаться теоретическими изысками. И все-таки его рассказ внушает доверие.
Он признается, что был ревнив. Это чувство возникало у него не потому, что он ее любил и не терпел соперников. Он любил себя и того же требовал от нее. Если она смела отозваться о ком-либо с теплотой или даже упомянуть о своем новом знакомом, как он тотчас обрушивал на них всю мощь своего сарказма, выставлял их жалкими пигмеями, всячески унижал, тем самым возвеличивая себя. Она охотно соглашалась с ним (быть может, нарочно старалась пробудить в нем ревность, надеясь, что так он крепче привяжется к ней).
"Укрепляя деспотизм, — писал он, — я сурово карал за малейшее своеволие, так что не раз бедняга проливала горькие слезы. При этом я держался с ней так высокомерно и холодно, что не раз доводил до отчаяния и даже до мыслей о самоубийстве. Она устала надеяться на любовь и была готова удовольствоваться простым расположением, за которое цеплялась, как утопающий за соломинку. Но наши получасовые прогулки становились все реже — всему приходит конец! Передо мною, маня славой, уже реял храм искусств — Мадридская Академия Художеств. И я жестоко напоминал невесте: "Остался год! Всего только год!" И бедняга целые дни прихорашивалась ради краткого свидания. К тому времени она избавилась от простуд и так светилась здоровьем, что переносить это не было никакой возможности — приходилось доводить ее до слез".
Почему он не мог спокойно видеть ее молодое здоровое тело? Потому что боролся с вожделением, желанием овладеть ею. Но жар его чувств тотчас охлаждал рассудок. Он издевался не только над ней, но и над самим собой, а за это мстил ей — своей жертве и мучительнице.
"Обычно я брал с собой на прогулки очередной номер "Л'Эспри Нуво". Склонив голову, она внимательно разглядывала картины кубистов. В ту пору надо мной властвовал категорический императив мистицизма, свойственный
Хуану Грису. По временам я изрекал загадочные фразы вроде этой: "Слава блестит, колет и режет. Она похожа на ножницы с раскрытым клювом". Невеста пыталась запоминать мои изречения, хотя смысла не улавливала: "Ты что-то говорил вчера про ножницы и клюв..."
"А знаешь, — извещал я ее на обратном пути, — из Мадрида я не буду писать тебе писем". И точно знал, что через десять шагов она всхлипнет. Ни разу мне не случилось ошибиться. Утешая, я пылко целовал ее, и слезы, упругие, как лесные орешки, обжигали мне губы. Тем временем перед моим мысленным взором реяла слава — колкая и острая, как разверстый клюв ножниц".
Судя по всему, она ему сильно, порой чрезмерно нравилась, притягивала к себе. Была ли она хороша собой, трудно сказать. Скорее всего — да. В своих фантазиях он обладал ею. Возможно, он изобразил ее обнаженной на фоне морского залива на картине 1923 года. Юная веселая девушка с ярким румянцем на щеках возлежит на постели, заложив руки за голову. Крепкие округлые груди, загорелые ноги и руки. Над ней птичка на ветке. Перед ней на столике ваза с фруктами, торчит бутылка с красным вином. За ней на море два паруса. Белый отсвет от одного из них, подобный лезвию кинжала, нацелен ей между ног.
Что он хотел выразить этой сценой? Подсказку можно получить от написанного примерно в то же время или чуть раньше "Больного мальчика". Стилизованный автопортрет в кресле. Необычайно длинные, подобные лезвиям ножниц, пальцы. Перед ним столик, на нем бутылка красного вина, ложка. За ним на мерцающей глади залива два паруса в виде кинжалов. Напротив юноши висит клетка с птицей. Оба рисунка выполнены в манере пуантилизма.
Перекличка очевидна. И вряд ли случайно над веселой обнаженной девушкой сидит вольная птаха, тогда как перед закутанным и перевязанным платком юношей клетка.
Как бы ни фантазировали по поводу отношений Сальвадора с девушкой, которую он называет в воспоминаниях невестой, сохранилось его письмо к ней, написанное перед его отъездом на учебу в Мадрид:
"Прощай Кадакес, прощайте оливковые рощи с тихими тропинками... Я уезжаю далеко-далеко в погоне за тем, в чем у меня нет никакой нужды. Учиться, увидеть Прадо. И ты — с бездонным взглядом античной статуи, ты — молодая с грудками, подобными двум фруктам, под белым платьем, скорее всего понимающая, что нравишься мне и что я люблю тебя, прощай и ты!"
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |